И почему такая несправедливость? Достаются же другим лёгкие номера, иногда даже пачками — свяжи одной верёвочкой и тащи. Тоже и там говорятся слова и пускаются в ход чувства, — но в час расплаты улетает легковесный багаж мыльным пузырем. А тут камень веры и мудрость строителя. Крест черту не страшен — непобедима расцветшая Роза! Знает черт, что карьера его испорчена и не ждать ему награды даже за выслугу лет в проклятой трубе. Размазывая по лицу сажу, он плачет чёрными слезами.
Теперь Эдмонд Жакмен не чувствует никакой боли, ни в ногах, ни в груди, ни в пояснице, а если и чувствует, то иным занята его мысль. Пока силы не оставили человека и пока он ими владеет, — работа не должна прекращаться. Тяжкое время переживает Братство, втянутое в заботы и раздоры мира профанов. Если теми же путями пойдет оно и дальше, — не пресечётся ли традиция, связующая его с посвятительными союзами всех времён и народов? Кто должен быть на страже башни, не рыцари ли Розы и Креста?
Эдмонд Жакмен включает верхний свет и становится за креслом, держась руками за его высокую спинку. Именно так, высокий, седой и строгий, подымется он на Востоке лицом к долинам. И в свою последнюю речь он вложит не опыт жизни мирской, не мысли своего давнего одиночества, а выводы приобретённой в строительстве, пусть несовершенной и неокончательной мудрости. Эдмонд Жакмен скрещивает на груди руки знаком Доброго Пастыря и набирает полную грудь воздуху. Но первое его слово прерывается мучительным кашлем старого и больного человека. Кашель отдается болью во всех членах, и руки едва удерживают его в величественной позе. Он кашляет долго, и его голова, налившаяся кровью, печально никнет.
Проходит несколько минут, пока силы старика восстанавливаются, — но высокий порыв уже прошел. Перед ним больше нет братьев, ожидающих его слова, — он опять один. Больной, но не сдавшийся. И, твёрдо памятуя о том, что никогда печаль не должна завершать строй мыслей вольного каменщика и что даже глубокому трауру должна сопутствовать яркость красок и хотя бы малая радость, — Эдмонд Жакмен, старый учитель, рыцарь Розы и Креста и кавалер Кадош, вытерев платком протабашенные усы и не меняя прежней позы, как бы боль ни манила скорее сесть в покойное кресло, — голосом густым, сипловатым и беззубым, слабость подавляя странной и почти страшной улыбкой, поёт первую песенку, какая вспомнилась и какой он когда-то обучил своего сына:
Arlequin fit sa boutique
Sur les marches du palais,
Il enseigne la musique
A tous ces petits valets.
И дальше, веселее притоптывая больной ногой:
А monsieur Po, a monsieur Li,
А monsieur Chie, a monsieur Nelle,
A monsieur Polichinelle.
В зодиакальной двунадесятнице лето — огонь! Воля! — сменилось осенью — воздух! Дерзание! Тяготы жизни вынудили многих переменить квартиры — из четырёх комнат втиснуться в две, из двух — в одну большую с кухней, но без ванной. Французская академия наук закончила словарь живого языка и, не передохнув, начала его обновление с первой буквы. Были пересмотрены правила взаимоотношения пешеходов и автомобилей. В остальном жизнь, летом потно дремавшая, подтянулась и покатилась по вылизанному резиной асфальту. Парка Глото возилась с клубком, на который при рождениях наматывается нить жизни. Парка Лакезис, единственная из сестёр работящая, ткала дни и события. Старшая, Атропос, женщина без предрассудков, чикала, где полагалось, нить жизни ножницами.
В день субботний, приятный краткостью служебных часов, Егор Егорович зашёл не в своём квартале купить эфиро-валериановых капель, которые, со дня возвращения с пляжа, Анна Пахомовна истребляла без счётчика. Каплями пахло в квартире, на лестнице и в подъезде, и кошки из этого и из соседних домов бродили удивлёнными и ошалелыми, принимая октябрь за март. Расплатившись и сунув пузырёк в карман, хотел уж выйти, но был остановлен приветственным окликом свыше: постукивая о притолоку внутренней двери, Егору Егоровичу кивала голова хозяина аптеки. Затем он был уведён в прилегавшую к магазину комнатку, где из ступочек и колбочек, пузырьков и баночек, коробочек и порошков латинская кухня посылала в воздух настойчивую отраву.
— А я и не знал, где вы процветаете! Аптекарь с улыбкой широчайшей и долгим трясением руки сказал:
— Рад, что хоть случайно зашли. Давно хотел заманить к себе и братски поболтать. Людей вижу много, а поговорить не с кем. Позвольте угостить аперитивом. Изготовление своё.
В чистую стеклянную стопочку с делениями налил зелёной жидкости, долил из другой бутыли дистиллированной воды, — и такую же порцию себе.
Егор Егорович осторожно пригубил:
— Нечто крепковатое!
— Оценили?
Как будто пахнет полынью. Прекрасен аметистовый цвет. Не абсент?
— L'amertume de la vie. Ваше здоровье, мой дорогой брат.
Аптекарь был вытянут в длину с таким расчётом, что, когда он сидел на низком стуле, взвив к небу коленки, то был похож на цифру четыре, как её пишут на счётах прачки и мясники. Щеки, подбородок и губу брил начисто ежедневно в семь утра; но уже к полудню его лицо напоминало истёртую о слоновьи клыки зубную щётку. Был худ и подержан, как вышитая крестиком закладка молитвослова. При всем том был живописен и очень симпатичен, хотя без улыбки казался несколько суровым. Улыбка зарождалась в левом уголке губ, затрагивала нос — и внезапно разлившись по морщинам, запиналась за ухо и легко скатывалась по жилистой шее за воротничок, откуда, вероятно, распространялась и дальше. Волосы аптекаря, ростом до восьми сантиметров, на висках меньше, были вытесаны из строевого леса, стояли хором перпендикуляров в количестве, сохранённом с детства; и от этого весь он в целом был похож на кисть талантливого художника, намеченную для разрисовки потолка.