Из внимания к простуде Егора Егоровича мы излагаем его сомнения спокойными словами. В действительности дело (и простуда) гораздо серьёзнее, и воистину вместе с телом страдает душа вольного каменщика, уже успевшего сродниться с мыслью о святости строительной мастерской. И пришли в Иерусалим, и Иисус, вошел в храм, начал выгонять продающих и покупающих в храме, и столы меновщиков и скамьи продающих голубей опрокинул и не позволял, чтобы кто пронёс через храм какую-либо вещь. И учил их, говоря: не написано ли — дом мой домом молитвы наречётся для всех народов; а вы сделали его вертепом разбойников! — Ну, что же, Егор Егорович, вас вот только пеленой обтереть — и прямо в святые! Заставь дурака богу молиться — он и лоб расшибёт. «Да я что же, я не осуждаю», — хочет воскликнуть вольный каменщик, но гортань его слиплась, и дело кончается кашлем в платок, который он держит наготове. Сидел бы дома и пил чай с лимоном. После нескольких кха-кха в стороне раздается тррр, и громкоговоритель выпаливает потрясающим стены басом: «Социальная значимость любой общественной организации, будь то первобытная ячейка, клан или разветвлённая профессиональная классовая группа…» — но кто-то повёртывает кнопку, и новое шипение заканчивается оркестром балалаек. Никогда ещё не было в Храме ничего подобного! Егор Егорович тем же платком, в который кашлял, вытирает выступивший на лбу пот:-«Кажется, у меня лёгкий жарок!» — Се стою у двери и стучу. Если кто услышит голос мой и отворит дверь, войду к нему и буду вечерять с ним, и он со мной. Привратник смотрит в глазок и, приоткрыв дверь, впускает опоздавшего к началу заседания брата Дюверже, который, проделав все, что в таких случаях полагается, усаживается рядом с Егором Егоровичем. Внезапно все успокаивается, и голос докладчика продолжает бубнить о необходимости роспуска фашистских лиг. После того, что произошло на площади Согласия, когда горел автобус, Егор Егорович вполне понимает чувства оратора, но ему не ясно, как же тогда быть с девизом свободы? И вообще — наше ли это дело? Здесь ли решать подобные вопросы? Брат Дюверже склоняется к его уху и осведомляется о здоровье. Егор Егорович благодарно улыбается и кивает головой, а вместе с ним кивают и улыбаются все электрические лампочки, не говоря уже о трёхсвечнике, озаряющем лицо страхового агента. Такая приветливость чудесно действует на нервы, и Егор Егорович думает: «Хорошо бы не заснуть!» Но едва он издает первый храп гуттаперчевым горлом, как брат Дюверже вынимает палочку с зачиненным концом, натыкает на неё картофелину и хлопает соседа по уху, отчего речь оратора разбивается на мелкие шарики, которые выкатываются, не задерживаясь в пустой бочке. Затем нечто хлюпает, и раздаются шаги острожников, звенящих кандалами.: Ласково разбуженный братом Дюверже, Егор Егорович успевает опустить монету в кружку подошедшего собирателя милостыни; монета звякает, и Егор Егорович просыпается окончательно, но уже в ином мире, в котором физические тела потеряли устойчивость. Человеческая рука, с таким искусством работавшая на переднем фасаде, оказывается совершенно беспомощной, когда ей нужно попасть в рукав пальто. «Вы совсем больны, брат Тэтэкин, у вас глаза красные». — «Да, неошка незороица», — повторяет нестойкий на ногах человек полюбившуюся фразу. Проткнутый под мышки двумя братскими крючками, он натыкается на свежесть улицы и сердечно благодарит: «Ну, тут уж очень просто!» Улицы торопятся, и через какой-нибудь год Егор Егорович оказывается на своей Конвансьон; но за это время успевают проржаветь и расшататься шарниры его коленок, так что, если бы не ложный стыд перед консьержкой, которая ещё не спит, Егор Егорович предпочел бы вползти на лестницу с помощью рук. Стукают и брякают дверцы, раздается нестерпимый гуд, и в продолжение следующего года, затраченного Егором Егоровичем на подъём в свой этаж, громыхающий голос доказывает ему, что его мысли о свободе и терпимости являются ничем иным, как тенденциозным классовым отображением на абсолютную объективность. Прищемив палец раздвижной решёткой, Егор Егорович вырывается из клетки, висящей над пропастью, и оказывается на правой стороне обширнейшей, как мир, постели. Вот блаженное состояние! Анна Пахомовна бродит по потолку, встряхивает максимальный термометр и стучит скляночками: «Я говорила тебе, Гриша, что нельзя выходить в таком состоянии!» Счастливо улыбаясь, Гриша опять подтверждает своё «неошка незороица», и философская ртуть, разогнавшись, взбегает на тридцать девятый этаж.
Соседские кошки при встречах взаимно осведомляются, почему в доме не пахнет больше валериановыми каплями? Потому, неразумные кошки, что женщина, потребляющая валериан от безделья, пустоты и рисовки, теперь сидит у изголовья больного мужа, с которым прожила долгие годы и которому осталась верна, несмотря на соблазны мира и покушения дерзких обольстителей.
Индефризабли Анны Пахомовны стойки и несокрушимы, но лицо её не запятнано ни пудрой, ни кирпичным узором, ни противоестественной кровавостью уст; и нет лакированных поганок на пальцах честной женщины. Третий день Анна Пахомовна спит, не раздеваясь, если можно назвать сном чуткую дремоту в кресле. У Егора Егоровича жестокий грипп.
Чередуясь, стучат молотки венерабля и двух надзирателей. Вольный каменщик проходит под стальным сводом мечей от западной двери к озарённому ярким светом Востоку. Страховой агент в неистово сверкающей золотым шитьём ленте сурово спрашивает его, готов ли он к смерти. Егор Егорович смущённо признается, что, хотя он, как хорошо известно венераблю, и застрахован, но не прочь бы пожить ещё, тем более что, заболев внезапно, он не оставил заместителя в экспедиционном бюро и даже не успел протелефонировать в главную контору Кашет.