Вольный каменщик - Страница 59


К оглавлению

59

И, свободным жестом бывшего присяжного поверенного, бросив на стол вещественных доказательств треугольный пакетик с пирамидоном в порошке, — защитник опустился на адвокатское сиденье и стал деловито выбирать пот со лба, убежавшего далеко на затылок.

Председатель суда, записав что-то на бумажке, наклонился к судье левому, пошептался с ним, и тот кивнул головой; то же самое направо — и новый утвердительный кивок. Это было как раз в конце первой недели болезни Егора Егоровича утром в день воскресный, когда наш больной, проснувшись, повернул исхудалое лицо к дремавшей в кресле Анне Пахомовне и сказал:

— Нынче мне, кажется, получше. И пожалуй, я даже кофею выпью, а то и с булочкой. Ты бы обтёрла мне лицо и руки мокрым полотенцем!

Путь каменщика

Земля. На земле хижина, обсаженная тополями и незабудками. Из трубы чернильными завитушками подымается дымок. Собачка с загнутым хвостом и тонкими ножками добродушно лает вообще и в частности. На протянутой верёвке подсыхает от пролитых слез прикреплённый деревянными скрепочками бесхозяйный носовой платок. Мирный быт, не оживлённый присутствием человека.

Туман подымается к нему. По мере его восхождения сквозь него протыкается благородная солнечная рожа с сиянием в виде чёрточек. Общая серость покрывается лазоревой окраской. Просыпаются куры и надежды. Чувствуется приближение приятного.

Над горизонтом светлая точка: беленькая на голубеньком. Уж, во всяком случае; не аэроплан, а что-нибудь симпатичнее. Она бесшумно приближается. Возможно, что это ангел. Оказывается — человек. Ни к чему скрывать и тянуть дальше: это возвращается на землю чуть было не сковырнувшийся в вечность вольный каменщик Егор Егорович Тетёхин. Собачка, перестав лаять, крутит хвостиком. Незабудки забыли, что ещё зима, и цветут изо всех сил цветами, похожими на подсолнух, тополя благовоняют, носовой платок намокает слезами радости.

И опять действие переносится в обычную обстановку — в третий этаж дома на улице Конвансьон. Не только самостоятельно умывшись, но и поскоблив щеки новым ножичком безопасной бритвы, Егор Егорович в первый раз за месяц надевает пиджачный костюм, внезапно ставший просторным в области центрального отопления. Кофей пьется сегодня за столом, а не в постеле. Газета читается в кресле. Большинством голосов кабинету выражено доверие, впечатления в Вене, прения в палате общин, арестованный банкир оказался благодетелем человечества, позвольте через ваше посредство поблагодарить, концерт возвратившегося из триумфальной поездки по Уругваю, вечеринка лейб-гусаров, трёхсвятительское подворье, баскетболл, требуются набивальщики для кукол, ночной телефон отдела объявлений.

— Не выйти ли мне немного прогуляться?

— Сегодня хороший день. Но не дольше десяти минут, и я пойду с тобой.

Они идут под руку, как бывало в Казани на Проломной улице, когда она была пухленькой Анюточкой, а он важничал жёлтыми выпушками почтового чина. Время — остановись!

Скажите ему — пусть оно остановится! Мы хотим вспоминать о приятном в нашем прошлом; мы и в настоящем хотим если не восторгов, то хотя бы отдыха, потому что силы наши подорваны, мускулы мысли ослабли, устала наша-душа. Должны быть какие-нибудь пределы бесчеловечности — мы их не видим! Мы кривим рот в попытках беззаботного смеха, — но уже и шутить нельзя: получается отчаянная гримаса. В порыве протеста (потому что ведь душат людей, зарубают их топором, жгут книги, последнее утешение и прибежище!) мы на полях припрятанной Библии детскими каракулями рисуем целующихся голубков, стареньких папу и маму на коротких ножках, с одиноким глазом, наползшим на ухо, с растопыренными пальцами, зонтиком и ящиком проходящего трамвая. Мы давно сдались, не помышляем ни о какой борьбе, — только дайте передохнуть одну минуточку, господин палач!

Улица Конвансьон дребезжит хохотом — каков эпилог большой душевной драмы! Егор Егорович смотрит на все и всех глазами ребёнка, которого впервые, вывезли в колясочке. Если бы ему пришлось сейчас подписывать счёта в конторе, он расписался бы почерком Диккенса: «Возвращённый к жизни». Но ещё никто не знает, что прописывать счётов ему больше не придётся, — это в дальнейшем будет делать Анри Ришар. Почтальон деловито шарит в сумке и вручает консьержке пачку писем и газет. Вернувшись домой, приятно утомлённый прогулкой и воздухом, мосье Тэтэкин не сразу поймёт смысл сухих вежливых строк:

«Главная контора имеет честь известить, что с такого-то числа она вынуждена отказаться от чрезвычайно ценных услуг заведующего отделением. Veuillez agreer… expression… distinguees».

Причины, конечно, чисто формальные, но обязывающие: превышение установленного процента иностранцев. «Mon eher monsieur Tetekhine, вы легко поймёте наше огорчение… — Но это будет уже потом, при личном напрасном объяснении. — И действительно, лишь задачи национального оздоровления страны, в связи с затруднениями характера экономического…». — «Как же так?» — трёт себе лоб Егор Егорович, не искушённый в вопросах разумной экономической политики. Известно, между прочим, что все люди — братья. Мосье Ришар, новый шеф конторы, диктует письмо мадемуазель Ивэт. Его уверенный голос не дает сосредоточиться на цифрах апатичному бухгалтеру. В соседней комнате увязывают пачки иллюстрированных изданий, и никто на свете не подозревает, что свершилась некоторая несправедливость, не мешающая, впрочем, жизни продолжаться.

Но ведь это, конечно, только маленький эпизод, и не к нему относятся слова о пышно распустившемся репье бесчеловечности. С первых строк этой повести мы твердим не о малом, а о строительстве мира и миров. И если ущемлённой и обиженной оказалась маленькая букашка, — то и в этом да отразится тождество макрокосма с микрокосмом.

59